• Приглашаем посетить наш сайт
    Толстой А.Н. (tolstoy-a-n.lit-info.ru)
  • Малахов курган
    Глава одиннадцатая

    Глава одиннадцатая  

    Повестка

    За вылазку 10 марта на команду стрелков мичмана Завалишина определили три Георгиевских креста и три медали с надписью: «За храбрость» – нестроевым. Узнав об этом, Мокроусенко задумался. Нестроевых на вылазке Завалишина было всего трое: Мокроусенко, Могученко-четвертый и батальонный цирюльник Сапронов. Легко было догадаться, что три медали им и назначаются, а Мокроусенко надеялся получить крест и, уверенный в том, что получит, находился в отличном настроении. Он сам стал за верстак в мастерской, сработал для медной мортирки Могученко-четвертого станок на трех колесах из дубового лафитника [301]. Любуясь своей работой, Мокроусенко запел:

    Ай, там за горою,
    Там жнецы жнуть,
    А по-пид горою
    Казаки идуть.
    Гетман Дорошенко
    Ведет свое вийско,
    Вийско хорошенько.

    Деревщики, подмастерья Мокроусенко, подхватили песню, не переставая стучать клинками, пилить и строгать.

    В мастерскую влетел юнга Бобер и прокричал:

    – Нестроевому Севастопольского порта шлюпочному мастеру Тарасу Мокроусенко немедленно явиться в казарму штуцерных тридцать девятого экипажа!

    Не успел Мокроусенко раскрыть рот и спросить: «Зачем?» – как юнга повернулся, выбежал и, хлопнув дверью, исчез. Певцы смолкли и перестали стучать, долбить, пилить и строгать.

    Мокроусенко, помолчав немножко, подраил шкуркой колеса станка и снял фартук.

    – Хлопцы! Я пошел до своего дела. Уроки выполнить, вола у меня не пасти!

    – Поздравляем, Тарас Григорьевич! – закричали подмастерья. – Надо поздравить!

    – Спасибо вам! Пока поздравлять, хлопцы, не с чем. Так я пошел.

    Над Корабельной стороной царила по случаю перемирия удивительная тишина. Обеспокоенные тишиной воробьи собрали на голых еще кустах бурное, шумливое вече, очевидно обсуждая то, что случилось и почему в городе тихо. Петухи горланили по дворам. Галки бестолково носились во все стороны. Вороны по-осеннему вдруг сорвались стаей с пирамидальных тополей у поврежденного бомбами Морского госпиталя, с криком взвились к небу и затеяли там весенние игры. Падая все разом, словно по команде, на левое крыло, они опрокидывались и взлетали. Солнце, сильно припекая, блистало в нестерпимо чистом, синем небе.

    На кургане Мокроусенко нашел юнгу Могученко в дальнем, уединенном, заросшем бурьяном уголке. Стоя коленями на земле, Веня натирал мортирку толченым кирпичом.

    – Гляди, хлопче, я тебе лафет под пушку принес.

    – Принес? Вот уж спасибо так спасибо! Ага, Бобер мне говорит: «А на что она сгодилась без станка!»

    Веня обрадовался. Они вдвоем посадили мортирку цапфами [302] на станок и сверху закрепили болтами. Мортирка в оконченном виде так же во всем походила на большую пятипудовую мортиру, как новорожденный щенок походит на свою мать.

    – От якая у тебя «собачка»… Люто будет лаять! – похвалил пушечку Мокроусенко, погладив ее.

    Веня молча любовался.

    – Значит, хлопче, и у тебя был Бобер с повесткой?

    – Как же, был. Велел в казарму явиться.

    – И мне то ж. А как вы, юнга, думаете: зачем мы с вами должны явиться?

    – А он вам неужто не сказал? Мне сказал, ведь мне медаль дают! И вам тоже. Ведь мы оба нестроевые.

    – Та-ак! – Мокроусенко с досадой крякнул, сел на бревно и, набив трубочку, закурил. – Медаль? Вот оно как обернулось! Вы понимаете, хлопче, Ольга Андреевна меня до смерти засмеет, коли я прибью себе на грудь медаль и такой украшенный к ней явлюсь…

    – Пожалуй, так оно и будет. Ей бы только посмеяться, – согласился Веня.

    – «Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! – изобразил Мокроусенко Ольгу. – Хвастался „Георгия“ добыть, а получил медаль!»

    – Кхе-кхе! – откашлялся Могученко-четвертый.

    – Так скажите мне, будьте столь любезны, есть ли правда, что мастеровому человеку нельзя крест дать за то, что он нестроевой? Вот Павел Степанович Нахимов арестанту повесил «Георгия». Слыхали вы про это? Что я, хуже арестанта?…

    – Кхм-кхм! – кашлянул Веня.

    – Что у вас, в горле першит, юнга?

    – Павел Степанович кому хочет, тому крест и повесит. Кабы он сам видел, как я на батарею ворвался, так и мне бы дал крест. А теперь товарищи будут судить, кому крест, кому медаль. Они могут дело в толк взять – да и вам, пожалуй, крест дадут.

    – Вы так разумеете, юнга? Если оно так, то нам можно и пойти.

    – А булавочка у вас есть?

    – На что?

    – Да медаль-то приколоть.

    – Ох, сдалась вам, юнга, медаль!

    – И крест – все одно. Мне маменька дала булавочку, а я говорю: «Дайте еще одну, Тарасу Григорьевичу тоже…» Кха-кха-кха! 

    Разумный хлопец

    Юнга опять закашлялся… Мокроусенко свирепо посмотрел на Веню, пыхтя искрами из трубки.

    – Кха-кха! «Тарасу Григорьевичу, – это я маменьке говорю, – наверное, крест дадут… Коли мне медаль, так уж ему-то обязательно крест… Как не дать Тарасу Григорьевичу?»

    Мокроусенко вздохнул. Веня протянул ему булавку.

    – Ой, хлопче, не знаю, что из вас в жизни выйдет: либо мошенник… – Мокроусенко воткнул булавку в лацкан, поднялся с бревна и закончил: – Либо бог знает що! Надо идти, а если надо, то и пойдем. «Собачку» вашу, юнга, никто не тронет.

    Веня выдрал несколько кустов прошлогоднего бурьяна и для верности прикрыл ими мортирку, чтобы она не привлекла своим великолепным блеском чьих-нибудь жадных глаз.

    Юнга и шлюпочный мастер спустились по крутой тропинке с кургана и направились в сторону доков.

    свежестью. У стенки качались, поскрипывая, лихтера [303] и чертили по небу остриями мачт.

    Веня и Мокроусенко, подходя к складу, еще издали услышали оттуда веселый говор, прерываемый взрывами смеха.

    Когда они вошли внутрь, говор смолк.

    Вене, вошедшему со света, показалось внутри совсем темно.

    – Эге! Так это ж тот самый хлопец, что мне ногу сберег! – услыхал Веня знакомый голос. – Поди сюда, юнга, сидай пидля мене.

    Веня зажмурился, чтобы погасить в глазах остатки уличного света, раскрыл глаза и увидел обширное, нигде не перегороженное помещение под низким каменным сводом. Свод стянут толстыми железными связями. По связи ходили сизые голубь и голубка. Голубь ворковал. Перед средними дверями, в глубине, стоял стол, ничем не покрытый. За столом сидел тот самый боцман Антонов, на которого в первый день бомбардировки наткнулись Наташа с Веней в пороховом дыму на скате Малахова кургана, перевязали ему раненую ногу, напоили студеной водой и привели к себе в дом.

    – Здравствуйте, дяденька Антонов!

    – Здравствуй и ты. Поди ко мне, сидай. И ты, мастер, сидай, если места хватит.

    – Добрый день, товарищи! – сказал Мокроусенко. – Вижу, не все сидят, так и мне постоять можно.

    – Кавалеру всегда место найдется!

    На одной из скамей матросы потеснились, и Мокроусенко сел с края. Веня сел по правую руку Антонова. Боцман толкнул юнгу ногой:

    – А ведь цела нога-то! Хорошо, что ты мне тогда отрезать не захотел.

    – А я думал, вы тогда шутковали, дяденька Антонов.

    – До шуток ли было… Ну, матросики, теперь все кавалеры в сборе. Будем судить?

    – Судить, судить! – отозвались матросы со всех сторон.

    Веня увидел, что на столе перед Антоновым на разостланном небольшом платке лежит форменная бумага и рядом с ней три желтые медали и три беленьких креста на черных с желтым, в полоску, ленточках.

    Покрыв бумагу ладонью, боцман начал говорить:

    – В бумаге этой писано и подписано «старший адъютант Леонид Ухтомский», а приказал адмирал Нахимов, чтобы мы, по обычаю, судили, кому возложить знаки, и список упомянутых сообщить его превосходительству начальнику порта и военному губернатору вице-адмиралу Нахимову… Так? Так, – ответил самому себе Антонов. – И, стало быть, прислано на нестроевых три медали, а на строевых три креста. Начнем с нестроевых… Медали три, и нестроевых трое. Так? Так. Каждому по медали. Судить будем?

    – Будем! – отозвался откуда-то из угла одинокий голос.

    – Будем! – продолжал боцман. – По порядку, как положено, с младшего. Так? Так. Юнга тридцать шестого флотского экипажа Могученко-четвертый!

    – Есть! – отозвался, вскочив на ноги, Веня.

    – Был в деле провожатым, – заговорил, словно читая по бумаге, боцман. – Привел куда надо. Оружия при себе не имел. Юнге оружие не полагается. Так? Так. Хлопец добрый, разумный. В деле показал себя верным товарищем и не трус!

    – Он еще и по-французски говорит! – крикнул кто-то.

    Матросы расхохотались.

    – Значит, Могученко-четвертый, так и запишем: медаль. Так? Так… Писарь, запиши! – заключил Антонов, хотя никакого писаря не было. – Записал? – Хотя никто ничего и не записал. – Булавочка есть?

    – Есть! – ответил Веня.

    Антонов взял со стола медаль и приложил ее к левой стороне груди Вени.

    – Ишь ты, как сердце-то стукочет! – удивился Антонов. 

    Суд товарищей

    – Правильно судили, братишки? – спросил Антонов.

    – Правильно.

    – Пойдем по порядку дальше. Второй нестроевой – цирюльник батальона Петр Сапронов. Имел при себе сумку с полным причиндалом: бритвы, мыло, спирт, корпию, бинты. Перевязал мичману Завалишину руку. Которых совсем убило, у тех определил смерть, чтобы не оставить раненых в руках неприятеля. Так? Так… Где ты, Сапронов?

    – Здесь, – невнятно послышалось из угла.

    – Так. Так и запишем. Писарь, пиши. Записал? Правильно судили, братишки?

    – Правильно! Правильно!

    – Пойдем дальше. Третий нестроевой – Тарас Мокроусенко, шлюпочный мастер.

    – Есть! – откликнулся Мокроусенко, встав.

    – Вызвался охотником, – скороговоркой чтеца зачастил Антонов. – Оружия при себе не имел, за что не похвалю. Захватил с собой три ерша – а вы, братцы, забыли, за что вас хвалить мне не приходится. Заклепывал пушки. Раз прислана третья медаль – дать надо. Так? Так!.. Писарь, пиши! Записали. Правильно судили?

    – Правильно, правильно, правильно!..

    Приняв из руки Антонова медаль, Мокроусенко поклонился на три стороны:

    – Спасибо, братишки, спасибо, спасибо… Три кварты обещал, так и будет три кварты.

    Матросы зашумели. Веня, пользуясь шумом, шепнул на ухо боцману:

    – Дяденька Антонов, ему бы надо крест дать… Он ведь Ольги, моей сестры, жених. Она его без «Георгия» с глаз долой прогонит.

    – Это которая Ольга? Та, что меня водой поила?

    – Да нет, которая все фыркала.

    – А! Кошурка [304] рыжая! Помню! Говоришь, ему крест? Не я сужу – товарищи судят. Спросим товарищей… Помолчите, братишки, еще пять минут, а там хоть криком изойди.

    Говор улегся и смолк.

    – Вот что я тебе скажу, Мокроусенко, – обратился боцман к шлюпочному мастеру. – Видать сразу, что ты нестроевой, мастеровой! Кабы был ты правильный матрос, понимал бы, что о квартах зря пустил. Угощение от всех кавалеров будет – это так положено, по случаю общего восторга. Юнги в счет не идут. С юнг не спрашивается! А судим мы не за вино, а по чести, кто достоин! Опять же, три кварты на пятьдесят человек – это выйдет по чайной ложке на брата? Медицинское средство, братец!

    Мокроусенко приложил руку к сердцу, прикрыв медаль, которую уже успел приколоть на грудь, и воскликнул:

    – Товарищи, дайте слово сказать!..

    – Скажи. Дозволим сказать слово. Говори, мастер.

    – Братишки! Насчет того, чтобы три кварты, это я ошибся, винюсь – ошибся, что и говорить. Пустое дело три кварты. Я же, братцы, не о том скажу. Что я нестроевой, мастеровой, так мне медаль?

    – Он креста желает!

    – Желаю, товарищи, не таю. И так я вам скажу: считаю – того достоин.

    Он отнял руку от сердца. На груди его сверкнула медаль.

    – Сердце мое кровь точит, – не за себя, а за весь мастеровой народ. Чем стоит Севастополь? Штыками? Винтовками? Пушками? Так оно и не так. Вы же, братцы, герои, вы рыцари. Вами город стоит. А перестали кузнецы в доках ковать, перестали литейщики лить, у меня мастера лодки делать. И что? Разобьют у пушки станок – кто сделает новый? Мокроусенко Тарас с мастеровыми. Разбили ложу у штуцера – к кому нести? К тому же мастеру. Колесо у полевой пушки – куда? Идут к кузнецам, к Мокроусенке Тарасу. Да что много говорить: вы люди разумные и сами поймете – Севастополь держится вами, рыцари. Но не одними вами, но и мастеровыми и рабочим народом. Не одним штыком, но и киркой каменщика. Не одними пушками, но и лопатами.

    А кто храбрее, спрошу я вас! Это еще надо разобрать. По моему глупому разуму, меньше надо храбрости, когда на выстрел врага можешь выстрелом ответить. Тебя ударило раз, ты ответишь два. Сердце в ярости зайдется, человек колет, рубит, режет, палит, себя не помня. Это вам сладость и радость. И вина не надо! А мастеровой на месте стоит, долбит, стучит, роет, колет, гнет, строгает, кует и не о том, чтобы биться с кем, думает, а о том, как бы выполнить заданный урок. А бомба с пулей не спрашивают, кого бить, – лопата у него в руке или молоток либо ружье. Всех равно поражает смерть… Меня, братцы, наградили, за то и спасибо, и кланяюсь вам, а сердце у меня за весь мастеровой народ болит.

    – Хорошо ты, Мокроусенко, сказал! – похвалил шлюпочного мастера Антонов. – Слышишь – товарищи молчат. Все как один молчат. Кого во флот берут? Вольных матросов, мастеровых, умеющих людей. Я сам до службы у Берда на Гутуевском острове [305] слесарем работал с молодых зубов. Вон, Мокроусенко, рядом с тобой Сумгин сидит – он тебе расскажет, как мы с ним первый пароход на Неве клепали. Первый русский пароход! А вон Передряга, медник, кубы [306] ковал. А вон Иван Степенный на Васильевском острове [307] паруса кроил. Гляди, Тарас, уж трое – и все с тобой на горе были, все вернулись, все креста достойны.

    – это все одинаково, как бы каждому дали крест. Мне креста не полагается: я на горе не был. А уж невидимый знак и я на груди ношу. Тебе отличие – отличие всему Черноморскому флоту. Понял ты это, мастер? А раз ты затронул у нас эту жилку, мы тебе ответим. Не в том сила, храбрый ты или нет, – да хоть бы самый храбрый на свете! А в том сила, хотим ли мы тебя за ровню принять, признать тебя за родного человека… Так? Так. И, стало быть, за всех скажу: жилку ты затронул. Заиграла жилка, и должны мы тебя принять за правильного матроса действующего флота. Правильно я судил, товарищи?

    – Правильно! – одним дыханием ответили ему матросы.

    – Писарь, пиши! Записали. Стало быть, решили мы, что Мокроусенко Тарас, хоть он и нестроевой, принят за законного матроса, и дать ему долю флотского счастья… Так? Так. Записали. На гору ходило пятьдесят, кроме нестроевых и мичмана. Осталось на горе восемь. Жеребьев сорок два да на Мокроусенко один – итого сорок три жеребья… 

    Кресты

    Антонов встал и, приподняв платок, переложил его с орденами влево. Веня увидел, что под платком лежали приготовленные раньше квадратики, аккуратно нарезанные из бумаги. Боцман отсчитал сорок три квадратика, на трех квадратах Антонов поставил по кресту карандашом. Быстро и ловко скатал бумажки между ладонями в трубочки – видно, это дело ему было привычно.

    – Юнга! Дай твою шапку, ты еще безгрешный!

    Веня подставил шапку дном вниз, и Антонов стал бросать туда одну за другой маленькие трубочки, вслух считая:

    – … Сорок два, сорок три! Так? Так. Юнга, тряси!

    Юнга начал трясти шапку, словно сеял через сито муку, и тряс так до конца этой торжественной церемонии.

    – Подходите, братишки, по порядку, без суеты, – предложил Антонов.

    Никто не решался первым вынимать жребий.

    – Пускай Мокроусенко тянет первый: ему невтерпеж! – крикнул кто-то.

    – Ни! – кратко ответил шлюпочный мастер.

    Веня тряс шапку, заглядывая внутрь, где на дне катались и подпрыгивали трубочки.

    – Не тяните, братцы, время. Пора и к чарке да борщу! Начинай хоть ты, Передряга!

    Передряга решился, вынул, не глядя в шапку, трубочку, развернул – пустой… После Передряги вытянул жребий Иван Степенный – и тоже пустой. Теперь дело пошло быстро: каждый торопился испытать счастье и освободиться от досады ожидания. Долго выходили пустые номера. В шапке оставалось семнадцать номеров, когда бывший котельщик с завода Берда достал из шапки первый жребий с крестом.

    – Первый крест достается Петру Сумгину. Писарь, пиши! Записали! – провозгласил Антонов и, показав всем квадратик с крестом, написал на обороте: «Сумг».

    Вслед за Сумгиным жребий с крестом достал молодой матрос с курчавой челкой, кандибобером [308] зачесанной на лоб. Увидев метку на своем жребии, он растерянно огляделся и захохотал.

    – Чему рад? – прикрикнул на матроса Антонов. – Обрадовался, дурень, счастью!

    Тут со скамьи поднялся Мокроусенко. Матросы зашумели. Не только те, кто мог вытянуть жребий с крестом, но и те, кто уже вытянул пустой, – все устремили на шапку Вени нетерпеливые взоры.

    – Юнга, тряси! Что, руки у тебя отсохли?

    Но Веня, если б даже он и не хотел, все равно тряс бы шапку: руки у него дрожали.

    Мокроусенко зажмурился и, достав из шапки жребий, протянул, не развертывая, Антонову.

    – Нет, ты сам разверни.

    Мокроусенко развернул бумажку.

    – Крест! Ах ты! – воскликнул, всхлипнув, Мокроусенко, и так жалостно, что все матросы, кроме Антонова, громыхнули раскатистым смехом.

    – Третий крест достался шлюпочному мастеру Мокроусенко Тарасу. Писарь, запиши. – И Антонов написал на третьем жребии с крестом: «Мокроус». – Записали. Юнга, перестань трясти!

    – Руки, дяденька, трясутся…

    – Высыпай, что осталось, на стол.

    Антонов пересчитал вытряхнутые из шапки трубочки.

    – Пятнадцать жребиев…

    Матросы внимательно следили за руками боцмана, пока он развертывал до последнего и показывал пустые жребии. К Мокроусенко со всех сторон тянулись руки, протягивая булавки. Мокроусенко взял одну и приколол «Георгия» рядом с медалью.

    – Правильно судили, друзья?

    – Правильно, правильно!

    – Кавалеры, слушай меня! – зычно, «на весь рейд», загремел Антонов. – Не чваньтесь, что-де «у меня знак, а у тебя нет». Смотрите в глаза товарищам смело и ясно, как раньше смотрели. С крестом или нет на груди, будем стоять за Севастополь, за Россию, за русский народ! 

    Подвенечная фата

    Хоня первая покинула отцовский дом. Ухаживая за больными, она схватила в лазарете тифозную горячку. Болезнь скрутила девушку с непостижимой быстротой. Она слегла в воскресенье на шестой неделе Великого поста [309], на другой день после перемирия.

    Веня узнал о смерти Хони в среду вечером. В это утро он пробовал со Стрёмой и Михаилом свою мортирку на Камчатском люнете. Ее перекатили туда и поставили рядом с большой пятипудовой мортирой, из которой теперь палил Михаил, после того как убило старого комендора. Веня невыносимо страдал от такого соседства: рядом с большой мортирой его «собачка» казалась игрушкой. Но и для нее нашлись бомбы подходящего калибра: такие мортирки и в Севастополе были, а не только у французов. Нашлись для мортирки и запальные трубки с теркой [310]. Все это утешило Веню.

    Слух о том, что юнга Могученко-четвертый собирается «палить», достиг ушей Бобра и Репки. Они пришли на люнет: первый из юнг – с тайной надеждой, что все это одни враки, второй – что если не враки, то или мортирка не выпалит, или, что еще лучше, ее разорвет.

    Юнг ждало полное разочарование. Они увидели, что все на батарее, в том числе и Могученко-четвертый, заняты делом: батарея готовилась послать в неприятельские окопы очередной залп. Стреляли с севастопольских батарей теперь несравненно реже, чем в начале осады, потому что приходилось беречь порох и снаряды.

    «собачки». Бобер и Репка подходили к Вене несмело. От зимнего нахальства у них не осталось и следа. Еще бы! Они давно знали, что Могученко-четвертый – форменный юнга, был на вылазке, получил за то медаль и вот хочет из французской пушки по французам же и палить! Репка еще не видел мортирку, поэтому попробовал держать прежний фасон.

    – Здорово, Могучка!

    – Здравствуй, Репица! – ответил юнга Могученко-четвертый.

    – Говорят, будто тебе кто-то пушку подарил. Где ж она?

    – Не «подарил», а я сам добыл.

    – Да где ж она? – смотря по верхам, «недоумевал» Репка.

    – Разинь-ка зенки-то!..

    – Батюшки мои, да ее и не видать сразу! – примериваясь глазами то к мортире Михаила Могученко, то к «собачке» Могученко-четвертого, говорил Репка.

    Матросы собрались около юнг и серьезно, даже мрачно слушали их разговор. Только один Михаил, встретясь глазами с Веней, тихо улыбался, ободряя брата. Веня любил у Михаила эту улыбку, ласковую и насмешливую вместе. Она делала Михаила удивительно похожим на Хоню: оба они и на сестер, и на мать, и на Веню, и даже на батеньку смотрели с одинаковой усмешкой, как будто знали что-то такое очень важное, чего, кроме них, никто не знает. Светлыми глазами Михаил говорил брату: «Ну-ка, ну-ка, что ты ответишь ему?»

    – Она у меня, конечно, маленькая, – сказал Веня, – а попробуй подними… А я ее на плече принес…

    – Ну да, еще соври!

    – Так откуда же она взялась?

    Против этого Репка ничего не нашелся ответить. Веня, торжествуя, прибавил:

    – Ну, один не можешь – попробуй с Бобром вдвоем! А мы поглядим.

    Бобер с готовностью согласился. Как ни кряхтели юнги, а не могли поднять мортирку.

    – Дурачье! – сказал Веня. – Она ведь заряжена. А она у меня одного пороху берет пятнадцать пудов да еще бомба! Вот выпалю, тогда и попробуйте!

    Малахов курган Глава одиннадцатая

    Веня посмотрел, зайдя сзади, не испортили ли юнги, ворочая пушку, прицел.

    – А у тебя, кавалер, как дела? – спросил Веню подошедший мичман Панфилов.

    – Все в порядке, ваше благородие!

    – Значит, можно палить… По местам! Сигнальщик! – крикнул Панфилов. – Ты, главное, смотри, куда упадет бомба из орудия Могученко-четвертого.

    – Есть! – ответил сигнальщик.

    – Отойди! – крикнул Михаил, взяв в руку шнур запала.

    Матросы отскочили.

    – Отойди! – повторил, сердито глянув на Репку и Бобра, юнга Могученко-четвертый, держа в руке свой шнурок.

    Репка и Бобер отскочили.

    – Пали! – подал знак Панфилов.

    Одновременно оба Могученки дернули каждый за свой шнурок. И большая и маленькая пушки выпалили сразу. Оглушенный громом залпа, Веня даже не расслышал, как тявкнула его «собачка». Да полно, уж не осечка ли? Нет, «собачка» как следует отпрыгнула, и из пасти ее шел еще дымок.

    Веня пробанил мортирку и накатил [311].

    – Сигнальщик, видишь?

    – Вижу! Сию минуту… Вот…

    – Бомба Могученко-четвертого, – весело крикнул сигнальщик, – взорвала у французов на батарее зарядный ящик!

    Веня нахмурился – это уж явная насмешка. Веня знал, что бомбу из его мортирки может донести только до первой французской параллели – шагов на триста, а батарея от люнета не ближе тысячи шагов.

    «Смеются, черти!» – подумал Веня, но справился с собой и, прищурясь, посмотрел на Репку и Бобра. Юнги стояли с открытыми ртами.

    – Молодец, кавалер! – Панфилов хлопнул Веню по плечу. – Для начала хорошо…

    – Будешь еще палить? – почтительно спросил Репка.

    – На сей раз довольно! – ответил Могученко-четвертый и надел на «морду» своей «собачки» чехол из парусины, сшитый по его заказу Наташей.

    Веня немножко хитрил. Он насилу выпросил у Панфилова три фунта пороху, чтобы попробовать свое орудие. Просить еще об этом? Нечего и думать…

    Репка протянул Вене руку:

    – Счастливо оставаться, кавалер. Приходи к нам на батарею. У нас тоже найдется что показать.

    – Приду, приду, если служба позволит! – снисходительно говорил Веня, пожимая руки Репке и Бобру.

    Юнги ушли с люнета.

    – Ваше благородие, дозвольте отлучиться – дело есть, – попросил Веня.

    – Ступай, обрадуй маменьку, расскажи ей, как палил. Про взорванный ящик не забудь, – ответил Панфилов.

    Веня побежал через изрытое бомбами открытое место к Малахову кургану.

    – Сынок мой маленький! – встретила она Веню, протягивая к нему руки. – Ушла от нас Хонюшка, свет очей моих…

    – Куда ушла? К Панфилову, что ли? Мичман-то на батарее, – брякнул Веня.

    – Мышонок ты мой глупенький! Совсем ушла от нас Хонюшка, во сыру землю ушла…

    Улетела моя ласточка сизокрылая! Умерла сестрица твоя… Покинула дом родительский! Скоро все мои пташечки разлетятся в разные стороны!

    – А Ольга? А Маринка? А Наташа где?

    – Обряжать сестрицу пошли – подвенечной фатой вместо савана покрыть мою доченьку ненаглядную. Знать, судил ей рок повенчаться с могилой сырой, а не с суженым…

    Правая рука

    Хоню похоронили на Северной стороне, высоко над морем, где устроили новое кладбище для убитых и умерших во время войны. На похоронах кроме своих был адмирал Нахимов с адъютантами. Он простился с Хоней, проводив ее из церкви до пристани, где гроб поставили на баркас, чтобы перевезти через Большую бухту.

    Когда баркас приставал к мосткам на той стороне, Веня увидел, что там стоят несколько женщин, повязанных белыми платками, а впереди – небольшого роста старый солдат в затасканной шинели и высоких сапогах. Шапку солдат снял, и ветер трепал на его голове косички редких волос. Веня подумал, что эти люди хотят на обратном баркасе переправиться на Городскую сторону. Но солдат, когда баркас причалил, поклонился гробу и отдал шапку одной из женщин: он хотел нести гроб. Михаил отдал ему свой конец холста. Солдат перекинул холст через плечо и понес гроб в гору вместе с батенькой, Стрёмой и Панфиловым, вчетвером.

    – Гляди, Веня, это Николай Иванович Пирогов…

    Веня знал про Пирогова от Хони. Она мало, неохотно рассказывала про себя и про то, что делается в лазарете, до тех пор пока в Севастополь не приехал с отрядом сестер милосердия Пирогов. С той поры Хоня возвращалась домой уже не такая хмурая и измученная и непременно каждый раз что-нибудь говорила про Пирогова.

    – У нас нынче принесли одного солдата с перебитой ногой, – рассказывала она однажды. – Ногу надо отрезать, а то человек помрет. Положили солдата на стол. Подошел Пирогов в клеенчатом фартуке, голова платочком завязана, рукава засучены. Весь в крови! Солдат как увидел Пирогова – кричать: «Караул!» И давай ругаться! А Пирогов на него как зыкнет: «Молчи, а то зарежу!» Солдат испугался и замолчал. Пирогов ногу отнял, сделал все, что надо, – солдат мучится, а все молчит. Больно ему – страсть! «Ну, молодец, – сказал Пирогов, – жив будешь». А солдат ему: «Спасибо, ваше благородие. А что, можно теперь кричать? Дозвольте крикнуть хоть разок». – «Теперь кричи сколько душе угодно». Солдат и рявкнул во всю глотку и выругал Пирогова…

    – Рассердился Пирогов-то? – спросил Веня.

    – Нет. Посмеялся и пошел другому солдату операцию делать. А то вот еще что было в другой раз. Несут в лазарет раненого. Дежурный доктор взглянул и кричит: «Куда же вы его несете? Он без головы!» Носильщики отвечают: «Ничего, ваше благородие, голову позади отдельно несут. Може, господин Пирогов ее приладит как-нибудь…»

    – Это ты, Хоня, уж сказку говоришь! – усомнилась, слушая сестру, Ольга. – Лучше Вене рассказывай: он сказки любит.

    – Сказку? А вот послушайте, милые, и сказку, какую солдаты про Пирогова сложили. Приехал как-то Пирогов, еще зимой это было, из города на Северную, до смерти уставший и голодный, – он тогда еще на Северной жил, на угольном складе. Вылез Николай Иванович из ялика, идет по грязи в гору, едва ноги вытягивает. Того гляди, сапог в грязи останется. Темень страшная! К дому подходит и видит: люди на конях. Пирогов думал – казаки… Вдруг четверо прыгнули с коней, накинули Пирогову на голову мешок, он и крикнуть не успел, как скрутили его по рукам и ногам веревками. Перекинули Пирогова через седло, поскакали…

    Кто везет, куда везет – неизвестно. То в гору, то под гору, вброд через реку, опять в гору. Думал Пирогов, что и жив не будет, чувств почти лишился. Ну, слава те господи, остановились. Сняли Пирогова с коня, скинули с головы мешок, развязали, на ноги поставили. Видит Пирогов: кругом стоят чужие люди с ружьями.

    Подходит к Пирогову с фонарем человек, и тут Николай Иванович догадался, что привезли его в английский лагерь и перед ним стоит английский офицер.

    «Вы, – говорит, – нас извините, что мы с вами, господин Пирогов, так неучтиво поступили. Иначе было нельзя! Вы нам очень нужны. Вас желает видеть наш главнокомандующий фельдмаршал лорд Раглан. А пригласить вас к себе с полным почетом и уважением, поскольку мы в войне состоим, он не может».

    Пирогов отвечает сердито: «Раз меня князь Меншиков не уберег, вы можете со мной как с военным пленником делать что хотите. Только я очень устал, валюсь с ног, с утра не евши. В Балаклаву ни идти, ни ехать на коне не могу».

    «Не извольте беспокоиться, господин Пирогов, у нас до Балаклавы построена железная дорога. Мы по ней возим на гору порох, пушки, снаряды и провиант. Вы можете доехать по железной дороге без труда и приятно!»

    Подали вагончик, посадили Николая Ивановича. В вагончик запрягли двух лошадок. Кондуктор затрубил в рожок. Вагончик покатился. Лошадкам под гору везти легко – в одну минуту прикатили в Балаклаву, к дому, где живет фельдмаршал Раглан. Пригласили Пирогова в дом, в парадный зал, посадили в кресло.

    «Сейчас придет сам фельдмаршал, будьте любезны минуту обождать».

    – входит фельдмаршал. Посмотрел на него Пирогов и чуть не ахнул: у лорда Раглана одна левая рука, а вместо правой пустой рукав. Протягивает англичанин Пирогову левую руку для пожатия, а Пирогов ему, само собой, тоже левую.

    «Как вы, господин фельдмаршал, руки лишились и когда – мы и не слыхали, чтоб вас ранило?» – спрашивает Пирогов.

    Фельдмаршал сел напротив Пирогова в кресло и грустно отвечает: «Это не теперь и не русские лишили меня правой руки. Тому прошло уже сорок лет. Я сражался тогда против Наполеона. В 1815 году меня ранили французы. Ваша слава, господин Пирогов, гремит по всей Европе. Вы можете делать самые трудные операции. Про вас пишут, что вы делаете прямо чудеса. Не можете ли вы мне приладить правую руку? Хотя я научился левой рукой хорошо писать и даже стреляю метко из пистолета, но вы сами понимаете, что военному человеку трудно быть с одной рукой. И тоже – если солдату надо бокс сделать, размахнуться во всю силу не могу».

    «А вот мы недавно на вылазке взяли в плен вашего полковника Келли, так он совсем без рук. Командовать можно и без рук: была бы голова».

    «Это так, полковник Келли точно взят вами в плен, и он совсем безрукий, но все же мне хотелось бы прирастить себе правую руку».

    «Позвольте, – говорит Пирогов, – откуда же я возьму вам руку?»

    Фельдмаршал замялся и говорит обиняком: «На войне ведь всякий может лишиться руки!»

    «Как?! – вскочил на ноги Пирогов. – Так вы хотите, чтобы я у живого человека отрезал руку и вам прирастил? Хирургически это вполне возможно, но я не могу ради вас лишить руки другого человека. Это неблагородно! И что скажут про Пирогова, если он прирастит руку фельдмаршалу неприятеля?! Нет, увольте, при полном желании помочь вам я этого и ради всемирной славы не могу, хоть расстреляйте меня. Я люблю свое отечество, Россию!»

    «Вы благородный человек! На вашем месте я поступил бы так же. Вот теперь я увидел, какие русские люди, и понимаю, почему мы не можем взять Севастополь! Вы свободны, господин Пирогов. Очень рад был с вами лично познакомиться. Я распоряжусь, чтобы вас доставили в Севастополь до рассвета. Хотите морем – я велю развести пары на пароходе, хотите – сухим путем».

    «Лучше сухим путем: надежнее», – ответил Пирогов.

    К утру Пирогова привезли на Черную речку и под белым флагом передали на казачий пикет.

    «Братцы, – сказал Николай Иванович казакам, – дайте хоть корочку хлеба! Англичанин меня ничем не угостил, а был у самого фельдмаршала».

    «Видно, им самим есть нечего!» – сообразили казаки. 

    Вспоминая рассказ Хони, Веня никак не мог, глядя на Пирогова, уверить себя, что человек, который несет ее гроб, и есть тот самый хирург, про которого солдаты сложили эту чудесную сказку.

    В гору с гробом шли медленно. Веня забегал не один раз вперед – останавливался и, поджидая, стоял, не спуская с Пирогова глаз.

    Вот и кладбище в поле, ничем не огороженное, с рядами свежих могильных холмов. Несущие гроб остановились у приготовленной могилы. Гроб опустили в могилу и засыпали землей…

    Как всегда бывает на похоронах, несколько минут люди стоят над могилой в раздумье от смертной пустоты: как будто надо еще что-то сделать, а что – никто не знает. Мужчины надели шапки. Анна ждала, когда уйдут чужие, чтобы упасть на могилку и поплакать во весь голос.

    – Эти слова великого поэта древности можно целиком применить к той, кого мы сейчас предали земле. Имя ее забудут, но не забудут великого дела, которое сделала женщина в Севастополе. Мы, я и мои сотрудники, ехали сюда с большим сомнением и даже с боязнью. Над нами издевались, что мы хотим ввести в военных госпиталях, да еще в военное время, женский уход за больными и ранеными. Я хорошо знал, какие грубые и жестокие нравы царят в военных госпиталях, слышал про жестокость и грубость служителей, про невежество и пьянство фельдшеров, про воровство смотрителей и директоров.

    Надо мной смеялись: «Как?! Пирогов, человек ножа, хирург, и вдруг вздумал применять в полевых лазаретах такое нежное и мягкое средство, как женская рука! Да и может ли женщина вынести лазаретные ужасы: больные и раненые в грязнейшем белье, смрад от ужасных воспаленных ран, кровь, сукровица, нечистоты…»

    Признаюсь, я и сам колебался и боялся неудачи. Нужна была именно смелость полевого хирурга, чтобы решиться. И я решился. Сначала я приехал сюда без сестер милосердия – только с врачами, чтобы присмотреться. То, что увидел, превзошло ужасом своим даже мои ожидания. Но вместе с тем я испытал несказанную радость. То, что у всех вызывало сомнение, злорадство, усмешки, – а по моему мнению, являлось верным средством исправить зло, – в Севастополе уже существовало.

    Я при первом же визите в госпитали и лазареты нашел в них женщин, которые ходили за больными и ранеными – за чужими, как редко ходят даже за родными людьми. Это были жены и дочери матросов и одна жена морского офицера. Их никто не звал – они явились сами.

    незаменима. Среди прочих я в первые же дни заметил Февронию Андреевну Могученко, «сестрицу Хоню», как ее звали солдаты и матросы; так стал ее звать и я. Сегодня здесь мы ее похоронили. Прекрасная лицом, она была не менее прекрасна душой, и это помогло ей отринуть все грязное и злое.

    Скажу, что первое время сестрица Хоня была моей правой рукой в борьбе с обиранием раненых и воровством госпитальной администрации. Она сохранила для семей умерших немало денег, которые иначе достались бы ненасытным ворам. Сестрица Хоня рассказала мне, как она впервые попала в госпиталь. Вахтер не хотел ее пускать. «У меня здесь жених лежит раненный», – сказала Хоня этому церберу [312], сторожившему вход в госпитальный ад. «Показывай, кто твой жених», – смягчился цербер. Хоня указала на первого, кто ей попался на глаза, – на раненого старого матроса. Вахтер разрешил Хоне остаться. На другой день цербер опять ей загородил дорогу: «Твой жених умер!» – «У меня здесь все женихи!» – ответила Хоня. Вахтер растерялся и больше не стал ее останавливать.

    Да, у нее было то, что называется «юмором», покоряющим даже самых угрюмых людей. И это верно: она любила раненых и больных, как невеста. Хоня иногда давала раненым деньги, покупала для них сахар, чай, вино. Откуда эти деньги? Хоня призналась мне, что мать позволила ей распродать годами накопленное приданое. Спи вечным сном, милая сестра! Мы потеряли верного помощника, а раненые и больные – любимую сестру. Sid tibi terra levis [313], милая сестра!..

    Все слушали речь Пирогова с затаенным дыханием.

    Анна не стала вопить на могиле дочери: после речи Пирогова у нее вылетели из головы все слова складного погребального плача. 

    Наташин «дворец»

    На Страстной неделе [314] – Ольга.

    Сухарный завод за бухтой восстановили, и Ольга каждый день рано утром уходила из дому на Павловский мысок, а оттуда в лодке переправлялась через Большую бухту к Сухарному заводу. Дорога до Павловского мыска была небезопасна: тут часто падали и рвались бомбы. Уйдя из дома в понедельник, Ольга не вернулась к ночи домой. Прошел вторник – Ольга не являлась. Мать и сестры думали вчера, что Ольга заночевала у какой-либо из своих подруг по заводу, – а может быть, ее ранило или убило по дороге? Утром в среду снарядили на Сухарный завод Веню справиться о сестре. Юнга не успел уйти, как к дому на фуре, сам правя конями, подъехал нарядный Мокроусенко с «Георгием» и медалью на груди.

    – Где Ольга? – в упор спросила Анна.

    – Не извольте беспокоиться, драгоценная Анна Степановна, – они находятся в полном здравии и шлют вам с любовью низкий поклон.

    – Да где же она?

    – Они избрали своим местопребыванием мою хату. Плавать с Малахова кургана на Северную сторону теперь сделалось уже опасным, – объяснил, немного стыдясь, Мокроусенко. – Вот они послали меня за сундуком.

    – Бери свой сундук, да погляди, не пустой ли! – злобно выкрикнула Анна.

    – Не сомневаюсь! – ответил Мокроусенко и, крякнув, приподнял сундук.

    Шлюпочному мастеру никто, даже Веня, не хотел помочь, когда он выносил тяжелый сундук Ольги. Анна стояла, скрестив на груди руки, и сумрачно улыбалась, пока Мокроусенко трудился над тяжелым приданым Ольги.

    Погрузив кладь на фуру, Мокроусенко вернулся в дом и, кланяясь, сказал:

    – Бувайте здоровеньки, драгоценная теща, жалуйте к богоданному зятю на яичницу.

    Анна подошла к печи и неизвестно зачем взяла в руки кочергу: печь не топилась…

    Мокроусенко проворно скрылся за дверью.

    – Ну вот и ушла самокруткой. Удружила, нечего сказать! Теперь ваш черед, любезные дочки. Чем еще Наташенька да Маринка порадуют. У Стрёмы, Веня говорит, курлыга [315] готова для дорогой супруги.

    – Чего вы, маменька, на Ольгу взъелись! Сами вы с батенькой невенчанные весь век прожили. А я со Стрёмой на Красную горку [316] венчаться буду…

    – Мы с батенькой не венчаны, потому что нам закон царский не позволял. А ныне и время не то, и место другое: то Кола – бабья воля, а то Севастополь – знаменитый город… Что ж, Маринушка, молчишь? Порадуй мать уж и ты. Как твой женишок – поправляется? Предложил тебе руку и сердце? Или благословения от своей мамаши дожидается?

    Маринка побледнела и, глядя в лицо матери темными от гнева глазами, заговорила:

    – Маменька, Нефедов поправляется хорошо. Его на той неделе отправляют на отдых. Только он очень слабый. Маменька, я поеду с ним, буду за ним ходить. А матушка ему письмо прислала. Он мне читал. Видно, он писал ей, что без меня жить не может. Она согласилась, велит ему жениться…

    – Что же, его на носилках будут в церкви вокруг аналоя [317] таскать?

    – Мы с ним на Красной горке только обручимся, – поп в госпиталь придет, – а когда он встанет, мы обвенчаемся.

    – Так я и знала! – горестно воскликнула Анна. – Быть сему дому пустому. Батенька совсем отбился. Михаилу надо долг платить – он о доме и думать не хочет. Трифона с корабля не сманишь. Веня себе пушку завел… Одна я осталась сиротой. Хоть бы бомба в дом ударила да разнесла все вдребезги!

    – Маменька, я погожу жениться. Я с тобой останусь. Не кину тебя никогда. Всю жизнь с тобой буду жить…

    – Хоть ты меня утешил! – улыбаясь сквозь слезы, сказала Анна. – Ну пойдем, Наташа, покажи мне, какой дворец выстроил для тебя Стрёма.

    Все вчетвером они отправились смотреть курлыгу Стрёмы.

    Очень много матросских домов в нижних частях слободки уже было разбито снарядами. Было приказано, чтобы женщины и дети покинули опасные места и переселились на Северную, где уже возник целый городок землянок, шалашей, сарайчиков, построенных беглецами из города. В Севастополе очень много домов стояли разбитые или обгорелые. Город постепенно пустел, особенно в южной части, близ Четвертого бастиона.

    Даже в центре его стало почти так же опасно, как и на бастионах и батареях. Поэтому большая часть генералов и офицеров покинули городские квартиры: одни переселились в блиндажи на бастионах, другие перебрались поближе к рейду, куда снаряды пока залетали редко. Генералы укрылись под сводами казематов Николаевской и Павловской батарей.

    Севастополь опустел, но между центром города и кольцом укреплений, в «мертвом» пространстве, жизнь кипела. В этой полосе случайно оказался не только дом Могученко, но и еще многие матросские дома. Число землянок и хибарок увеличивалось. Люди лепили жилища позади укрепления, приближаясь к опасности, а не удаляясь от нее. Военный губернатор Севастополя Нахимов позволил для постройки убежищ брать из покинутых городских домов балки, половые доски, двери, оконные рамы. Сам Нахимов по-прежнему одиноко жил в своей городской квартире, в доме среди квартала пустующих, полуразрушенных, обгорелых домов.

    Стрёма выбрал место для своей курлыги на уступе каменного оврага под Малаховым курганом. Он нашел здесь пещеру, которую начали вырубать и бросили. Расширить ее не было времени. С помощью Мокроусенко и Михаила Стрёма закрыл выход из пещеры деревянной стеной, оставив в ней место для двери и окна.

    Когда Анна с дочерью и Веней пришли смотреть «дворец», выстроенный Стрёмой для Наташи, все работы уже закончились. Хозяина не было дома.

    Фасад «дворца» блистал великолепием. Слева фасад украшала белая двустворчатая дверь с позолоченной резьбой в стиле Людовика XV [318] железную скобу для соскребания грязи с сапог. Правее двери на фасаде выделялось единственное круглое окно с затейливым мелким переплетом и звеньями стекол синего, красного, желтого, зеленого цветов. Над окном торчала из стены железная труба вроде самоварной, загнутая глаголем (то есть буквой «Г») кверху. Трубу венчала флюгарка [319] в виде головы дракона с широко раскрытой пастью.

    Веня ясно представил себе, как будет этот дракон поворачивать из стороны в сторону страшную пасть, изрыгая дым и искры, когда в осенний ветреный день во «дворце» затопят камелёк [320]. Вероятно, внутреннее убранство «дворца» соответствовало великолепию его фасада.

    Могученки стояли и молча любовались. Анна усмехнулась и сказала:

    – Ты у меня самая счастливая, Наташа! Тебя муж в свой дом берет…

    Примечания

    301. Лафитник – стопка или большая рюмка удлиненной формы.

    302. Цапфы – шипы, которыми пушка прикреплена к станку.

    303. – грузовое судно типа баржи.

    304. Кошурка – кошка.

    305. Гутуевский остров – находится в Санкт-Петербурге, в юго-западной части дельты Невы, омывается реками Невой, Екатерингофкой и Ольховкой.

    306. Кубы – большие металлические котлы обычно цилиндрической формы.

    307. Васильевский остров – один из самых больших в Санкт-Петербурге, омывается реками Большой и Малой Невой, Смоленкой и водами Финского залива.

    308. Кандибобером – с шиком, лихо, на славу.

    309. Великий пост – главный продолжительный пост в 40 дней в православной религии, после чего празднуется Пасха.

    310. Запальная трубка с тёркой. – В трубке, наполненной серной кислотой, укреплялся свинцовый груз. В отверстие вставляли пробку с теркой-кольцом. Вытягивали кольцо и производили выстрел.

    311. – сделать обратное движение орудия после выстрела и его отката.

    312. Цербер – свирепый пес, который сторожил вход в царство мертвых (гр. миф.).

    лат.)

    314. Страстная неделя – седьмая, последняя (чистая) неделя Великого поста, предшествующая Пасхе.

    315. Курлыга – солдатская землянка.

    316. – древнерусский народный весенний праздник, приуроченный к первому воскресенью после Пасхи.

    317. Аналой – столик в православной церкви, на который во время богослужения кладут книги, иконы и крест.

    318. Людовик XV–1774) – французский король с 1715 г.

    319. Флюгарка – флажок для определения направления ветра.

    320. Камелёк – небольшая печка.